Чертей рисую (flaass) wrote,
Чертей рисую
flaass

This journal has been placed in memorial status. New entries cannot be posted to it.

Смерть экзистенциалиста [4]


Глава 9. ПОМОЩНИК САДЧИКА

Рим стоит на семи холмах. Хабаровск — на трех. Зато холмы Рима — у малярийной речушки Тибр, а холмы Хабаровска — у могучего Амура.
По горбам холмов перпендикулярно Амуру идут главные улицы. По восточному холму, от железнодорожного вокзала до военного госпиталя, — улица Серышева. По западному, от речного вокзала до завода «Энергомаш», — улица Ленина. По центральному холму, от аэропорта до Комсомольской площади, — улица Карла Маркса. Между холмами текли когда-то в комариных низинах две грязные речонки — Плюсиинка и Чердымовка. Сейчас они обе загнаны под землю, в трубы, а на их месте разбиты широкие бульвары: Амурский и Уссурийский.
Вдоль Амура тянется песчаный пляж, разделенный Муравьевским утесом. Выше утеса купаться можно, ниже — запрещается. Над пляжами — серая стена набережной, а над нею — парки. Над пляжем, где купаться можно, карабкается по откосу парк культуры и отдыха, а над пляжем, где нельзя, — парк стадиона. Прямо в парке культуры спиной к реке стоит кирпичное здание музея имени Арсеньева, рядом — скромный памятник адмиралу Невельскому и, защищенный от непогод шатким навесом, — скелет двадцатиметрового кашалота. Скелет охраняют задранные к небу жерла уральских и крупповских пушек времен фрегата «Паллада» и корвета «Витязь». Так же спиной к реке стоит в парке крайсовет профсоюзов, а ниже, в той стороне парка, что сползает к Амурскому бульвару, цветет алюминиевый тюльпан «Орбиты». Все это вместе и образует четную сторону улицы Шевченко — первой из полутора десятков трехгорбых улиц, перебирающихся с холма на холм. На нечетной стоят прокуратура, обувной магазин, желтое здание СКА и, главное, ало-кирпичное, с вычурными кирпичными украшениями здание краевой научной библиотеки — крупнейшей в городе, крупнейшей на Дальнем Востоке и вообще второй к востоку от Урала.
В тихих тесноватых залах гнут спины над книгами и журналами тихие, старомодно-вежливые, терпеливые и неторопливые люди: студенты и преподаватели, любознательные пенсионеры и соискатели степеней...
В то лето в общем читальном зале чуть не каждый день можно было встретить плохо одетого, тощего бородатого парня лет двадцати семи. Причем борода была не модная, ухоженная, не интеллигентская, а разбойничья — от глаз до середины шеи. Читал этот странный тип книги, требующие серьезной умственной работы, и такие разные, что по формуляру никто бы не определил ни его профессии, ни даже склонностей. Появлялся он вскоре после открытия и сидел всегда до конца работы библиотеки, много выписывая в неопрятные тетради и потаскивая печенье и карамельки из отвисших карманов пиджачка.
Вот библиотека закрылась. Он вышел в синий майский вечер, поежился, поднял плечи, сунул руки в карманы и неровной, подпрыгивающей походкой быстро пошел по людному проспекту, прижимаясь к краешку тротуара и уступая путь всем встречным. Разогревшись, сбавил скорость, но походка осталась неровной. Только теперь он не подскакивал, а как бы запинался через шаг. Может быть, из-за окон? Он глядел перед собой, только когда сбоку не было освещенных окон. Дом, ресторан, парикмахерская — все равно, выворачивая шею, он вглядывался на ходу в эти чужие или ничьи окна...
Что он собирался делать в Хабаровске?
Он не знал. Знал только, что жить как все не может. Но в Благовещенске — это ему показал неудавшийся опыт «экзистирования» — он не мог порвать со всем. Тысячами нитей связанный с родным городом, он был у него в плену. Все его знали, все привыкли к нему такому, каким он был прежде, к неподлинному. Менять жизнь легче там, где ты ни с чем и ни с кем не связан.
Он начнет с нуля — без специальности, без друзей, без вещей! Работать будет так, чтобы душа была свободна.
В первый же день он нашел то, что нужно: требуются лица мужского пола, старше восемнадцати лет, можно без специальности, общежитие предоставляется. Приняли его сразу и без нетактичных расспросов о прошлом. Что такое «садка кирпича», он даже приблизительно не знал, но если горшки обжигают не боги, то кирпичи — и подавно.
Работа оказалась труднее, чем он мог вообразить. Третий кирзавод подлежал реконструкции, технология на нем сорок лет уже не менялась, но стройки требовали кирпича сегодня, поэтому реконструкцию откладывали на завтра. Тем более, что там, глядишь, легкобетонные панели шире пойдут в ход и кирпич вовсе не нужен будет. А пока...
Из цеха формовки тянулся огибающий кольцевую печь узкоколейный рельсовый путь. Через каждые три с половиной метра этот путь пересекали рельсы, ведущие в печь через сводчатые проемы — «ходки». А на улице зима, а против каждого «ходка» — ворота на улицу, и треть их (там, где идет высадка готового кирпича) распахнута. А в тех «ходках», где идет обжиг, воет, отделенное от работающих на садке только ажурными клетками сырца, тысячеградусное пламя. В «ходках» дует. Это не сквозняки, не ветры и не ураганы. Нет в языке такого слова, чтобы назвать эти тугие потоки воздуха!
На электрокаре привозили вагонетку с буро-зелеными сыроватыми кирпичами из-под пресса. Вагонетку — полтысячи кирпичей, две с половиной тонны — надо было столкнуть с площадки электрокара на рельсы, загнать в «ходок» и разгрузить. Причем — это и называлось «садка» — каждый кирпич следовало уложить строго на отведенное ему место в ажурной клетке, постепенно, вагонетка за вагонеткой заполняющей весь «ходок». Каждый новый ряд в «елке» кладется под иным, но для ряда постоянным углом. Расстояние между кирпичами во всей «елке» постоянное: семь сантиметров. И за смену — за двадцать одну тысячу шестьсот секунд — каждый садчик должен уложить в «елку» минимум восемь тысяч кирпичей! И нельзя допустить, чтобы «елка» рассыпалась, чтобы сырые глиняные кирпичи ломались...
Саломатин стал помощником садчика. Его делом, было, затолкнув вагонетку в «ходок», перешвырять кирпичи с нее садчику. А тот, стоя на свободно шевелящихся, пока «елка» еще не закончена, брусочках глины, ловит кирпичи, шлепает сырец точно на предназначенное ему место, подсказывает неопытному помощнику, как брать кирпич, чтобы не развалился в руке, травит анекдоты и не смолкает, даже когда выкладывает над своей макушкой решетку из пятикилограммовых брусков.
В «ходке» темно. Мутно-серый свет, еле пробивающийся сквозь щели ворот, двенадцатисвечовая лампочка да костерок.
Саломатину, у которого уже после первой вагонетки промокло от пота теплое белье, а после второй — и лыжная куртка, непонятно, как тут мерзнуть, но его садчик, бригадир Коля Сапегин, мерзнет и в кратких, минута две, перерывах, пока электрокар везет очередную вагонетку, жмется к костру.
После первой смены Владимир устал так, что ночью не спал. После второй не дошел до трамвая — идти было метров триста, — сел на обледенелое крыльцо чьего-то дома и заснул. И снились ему и тогда, и в трамвае, и всю ночь кирпичи, кирпичи, кирпичи... Тысячи, миллионы кирпичей, трещиноватых, липких, холодных!
Но бригадир Сапегин оказался прав: «Самые тяжелые — второй час, второй день и вторая неделя, остальное — чепуха!» На третий день было не легче, но терпимее.


Глава 10. ПОГРАНИЧНАЯ СИТУАЦИЯ

Зиму Саломатин прожил как автомат: работа — столовая — библиотека — кровать — все сначала. А раз нежным мартовским утром вышел из общежития с запасцем, чтобы до завода пройти пешком... Но пошел почему-то в другую сторону и весь день бродил вдоль Амура, дыша весной и вспоминая блоковское: «...весенний и тлетворный дух...»
Именно тлетворный. Ну что он делает? Вот выгонят за прогул — куда тогда деваться? Но и завтра он не пошел в «ад». Вышел в положенное время, опять свернул не туда и просидел день в читальном зале за несуразным «романом двадцати пяти писателей» в «Огоньке» за двадцать восьмой год. Пока читал, не думал. А по пути домой пришлось ответить себе на вопрос: зачем же было переезжать в Хабаровск и чем работа садчика ближе к подлинному существованию, нежели труд преподавателя? Ответ был ясен: да ничем не ближе!
А что, если пожить просто так, нигде не работая, абсолютно свободно, насколько денег хватит? Саломатин решил попробовать.
Он дни напролет сидел в читалке, подолгу гулял, часто ходил в кино (иногда на два-три фильма в день): стоит копейки, а убиваешь часы. Соседи по комнате были каменщики, они работали днем, а Саломатин в смену и по скользящему графику, так что жил он как бы один в четырехместной комнате: когда соседи дома — он спал, когда спят — работал, когда они на работе — он дома. Это его устраивало, сблизиться ни с ними, ни с парнями с кирзавода, жившими в той же пятиэтажке, Саломатин не стремился. Когда он стал жить свободным, соседи по комнате считали, что он работает, а с завода никто не приходил — то ли думали, что болен, то ли просто забыли о его существовании.
Читал он очень много, читал и то, чего прежде и не подумал бы взять в руки: мемуары Ромена Роллана и словарь Даля, стихи Цветаевой и «Один под парусами вокруг света» Дж. Слокама... Он чувствовал, что мог бы жить вот так, ничего (если не считать, что самосовершенствование индивида все же рано или поздно что-то обществу даст, на какую-то величину увеличит его потенциал) не отдавая обществу, долго. Может, до конца дней.
Все было хорошо и могло бы длиться вечно, но кончились деньги. Идти за расчетом Саломатин не хотел: напомнишь о себе — выкинут из общежития. Да и потом, это не решение вопроса: ну, хватит того расчета на месяц, даже, если экономно, на полтора. А дальше? Опять идти вкалывать? Он не лодырь и после полученной в «аду» закалки не боится никакого труда — ни тяжкого, ни вредного, ни грязного — но ему жаль отрывать время от раздумий и чтения.
А жрать надо!
И Саломатин, каменея от стыда и страха поимки, начал понемногу поворовывать. Он успокаивал себя тем, что никого не делает несчастным, а сам спасается, — значит, невелик грех. А все же дрожал, выходя варить «суп из семи круп».
Делалось это просто. В час «пик», когда все жильцы варят ужин — ранний, чтобы кому в вечернюю школу, кому на свидание, кому еще куда успеть, Саломатин выносил из комнаты закрытую крышкой кастрюльку, пару книг, соль в бумажке и поварешку. Он дожидался своей очереди, убавлял газ и торчал рядом, читая, изредка помешивая свое варево и охотно ссужая солью всех нуждающихся. В этот час каждому нужно сделать сто дел: и суп сварить, и погладить парадные брюки, и созвониться с кем-то, и подзубрить перед контрольной — и, зная, что «Володя с книжкой» никуда не отлучится, его часто просили последить, чтоб не убежало, не выкипело или не пригорело, пока хозяин сбегает... И он соглашался. А когда выпадал такой момент, что все разбегались и он оставался один с кастрюльками, Саломатин зажимал книжку под мышкой и, спокойно вслушиваясь в шаги, отзвук которых доносился из коридора, выуживал из чужих кастрюлек лук, мясо, картошку, вермишель, кашу. Вот теперь можно было снять крышку со своей кастрюльки, теперь в ней не один только соленый кипяток. Пусть смотрят, кто хочет. Никто же от одной ложки не обеднеет. А он жив.
Однажды сырым утром он — просто так, погреться — зашел в универсам. Побродил между стеллажами с выложенным товаром и в одном закоулке бакалейного отдела понял, что сейчас контролю его не видно. И почти машинально снял со стеллажа пачку горохового супа-концентрата и сунул в карман. Карманы у плаща емкие, внешность у Саломатина была еще солидная, преподавательская, и контроль он миновал благополучно. Отныне он варил себе ворованные каши и супы, пил чай без сахара (сахар почему-то фасовали только по килограмму, незаметно не унесешь), но с конфетами, а из чужих кастрюль черпал только мясо да заправку.
И жил.
В общем с едой как-то можно было выкручиваться и без денег. Одежда у него была еще крепкая. Но вот комендантша стала требовать плату за проживание — жалкие рубли, а где их взять? Пришлось занять «до получки» у соседей по комнате. Ребята, уважавшие «Володю с книжкой» за многознание, дали. Он уплатил за прожитое и за месяц вперед (черт его знает, когда еще деньги появятся), купил тетрадей и стерженьков для ручек, сходил в театр и выставил соседям бутылку вермута. А когда пришел срок отдачи долга, Саломатин, краснея и путаясь, наврал, что получку задерживают. Ребята легко поверили, даже навязали еще червонец на дожитие до этой самой «получки». Саломатин до слез побагровел, подумав, сколько же им ждать его «получки», но взял. А десятки ему теперь могло хватить на месяц!
И хватило. А через месяц пришла кадровичка с кирзавода узнать, что с ним. Пришлось сматывать удочки. Он перебрал свое необильное имущество, часть оставил в общежитии, часть отнес в камеру хранения речного вокзала (там не забранные в срок вещи хранились дольше, чем на железнодорожном), а самое необходимое: складной нож, зубную щетку, тюбик пасты, мыло, пару носовых платков, связку тетрадей — взял с собой. Белье? Пусть пока в камере хранения полежит, белье он будет менять в бане, раз в неделю. Подумав, он и свои выписки сдал в камеру, оставя себе неначатую пару тетрадей. Расчет оказался меньше, чем он надеялся, потому что дополнительный отпуск за вредность ему еще не полагался (это спецмолоко — с первого дня, а отпуск только тем, кто проработал больше шести месяцев). Паспорт на выписку он сдавать не стал: вспомнил первую ночь в Хабаровске. Тогда его соседей несколько раз будил милиционер и интересовался, куда едут. Если билета не было, смотрел прописку. Сейчас ведь придется опять спать на вокзале, штампик пригодится.
На вокзале было душно, свет в глаза, шум и милиция. До утра Саломатин вертелся на неудобном, из одних углов, диване, а утром вышел на Уссурийский бульвар и на удобно, под изгиб тела, не как вокзальный диван, выгнутой скамье подремал часа два. Очнулся от солнца, докрасна раскалившего веки. Близился полдень. Саломатин потянулся и подумал, что живет сейчас на самом-самом краешке жизни. Ни что завтра пить-есть, ни где спать, он не знает. Край жизни. Чуть-чуть — и в небытие! И никто не заметит.
Он дошел до парка, подремал часок в тени на такой же уютной скамейке, потом спустился на пляж. Вечер просидел в «научке», плотно поужинал в тамошнем буфете и на вокзал шел даже с радостью. «Вот, — думал он, — я и оказался в самой что ни на есть доподлинно пограничной, по Ясперсу, ситуации. И то, что любого другого в моем положении привело бы в отчаяние (и что последние деньги скоро кончатся, и взять неоткуда, и что жить негде, и все остальное), меня только радует. Ведь только в пограничной ситуации, между жизнью и смертью, сознаешь каждый миг, что жив!»
Так он жил полмесяца. Если ночью будили милиционеры или дежурная по залу ожидания, бормотал: «Нет, я никуда не еду. Я приехал только что, а чем на ночь глядя переть в Индустриальный район, лучше тут перекантуюсь до первого трамвая». Но пришел день... То есть, разумеется; пришла ночь, когда над ухом сказали:
— Э-эй, гражданин! Ну-ка подъем — и на выход шагом марш! И больше чтобы я вас тут не видел!
Саломатин попробовал огрызнуться, но светлоглазый круглощекий сержант милиции добродушно сказал:
— Не надо! Никуда вы не едете и ниоткуда не приехали, я вас еще с прошлого дежурства запомнил. Босячество немодно, горьковские времена давно прошли. Ну, вперед!
Саломатин встал и неторопливо пошел к выходу, всей спиной ощущая жесткий, подталкивающий взгляд. Он обошел вокруг вокзала, «пустился в зал для пригородных пассажиров. Там народа было больше, даже на всех подоконниках спали. Вот кто-то вышел. Саломатин зашагал через тела спящих на полу и ноги сидящих на скамьях, стремясь занять освободившуюся треть подоконника, но уже почти у цели почувствовал какое-то беспокойство.. Он посмотрел влево, вправо — нет, ничего. Обернулся — и увидал на пороге зала того самого сержанта. Страж порядка смотрел на него, улыбался и укоризненно качал головой. Пришлось выйти. Сделав круг в двенадцать кварталов, Владимир, решив, что уж за это время неугомонный сержант наверняка утихомирился и скрылся в пикет, вернулся к вокзалу. Но тот, будто учуяв, вышел на крыльцо навстречу. Пришлось с независимым видом пройти мимо к памятнику Ерофею Хабарову.


Глава 11. УТРО НАЧИНАЕТСЯ С РАССВЕТА

Среди миллионов авиапассажиров есть везучие. Они приезжают в аэропорт за полтора часа до вылета, регистрируют билет, сдают багаж, потом покупают в киоске журнальчик с кроссвордом, заглядывают в туалет, потом прощаются с провожающими, выходят на посадку и точно по расписанию улетают.
Другим везет меньше. Не очень везучие сидят в ресторане или в зале ожидания, стоят у расписания вылетов или на площадке перед аэровокзалом, где собираются курящие, и вздрагивают от каждого хрипа громкоговорителей, вслушиваются в громогласную невнятицу, с тайной надеждой переспрашивают друг друга, бегут вперегонки к справочному окошечку и, шепотом оскорбляя Аэрофлот, возвращаются к опостылевшей «Роман-газете» либо заказывают «еще сто и на закуску два с икрой и один с балыком или давайте лучше салат из крабов!».
Те, которым совсем не везет, ведут сидячий образ жизни. Они играют в настольные игры — от «двадцати одного» до стоклеточных шашек, завязывают платонические романы, перепеленывают грудняшек, сочиняют гневные фельетоны о работе службы перевозок, договариваются об обмене двух километров кислородного шланга, лежащего в пакгаузе порта Москалево, на семьдесят бочек поливинилацетатной шпаклевки из «подкожных запасов» Оборского леспромхоза, пересчитывают несущую способность сборных железобетонных перекрытий под снеговую нагрузку в триста килограммов на квадратный метр — и все это не сходя с места.
Человек наблюдательный, просидев в этом громадном ящике из бетона и стекла денька три подряд, подметил бы любопытную закономерность: длительность сидения в аэропорту обратно пропорциональна длительности полета. Дольше всех сидят терпеливые и до фатализма кроткие пассажиры из тех райцентров, куда только самолетом и можно долететь. Сидят они спокойно, безнадежно и уютно, обложившись узлами и чемоданами («Знаем мы эту авиацию! Вдруг объявят дополнительный борт вне расписания, и пока по радио будут повторять: «Работника камеры хранения просят срочно пройти на его рабочее место!», твой Ан-2 уже высоту наберет») и всякими интересными вещами, каких не возят пассажиры дальнего следования. Вот у летящей в Чумикан сморщенной бабуси, заботливо укутанной в мягкие и теплые, домашней вязки тряпки, скелет какого-то средней величины млекопитающего. А у стремящегося в Чегдомын краснолицего мужичка в стеганке и подвернутых болотных сапогах — тяжелый ящичек с красным трилистником на желтом круге и бодрящей надписью: «Осторожно, радиоактивность!». Соседи ежатся и потихоньку отодвигаются, а мужичок многословно и не очень убежденно их успокаивает.
Верхний зал — тысяча двести модерных кресел на необъятной бетонно-мозаичной плите, отделение связи, два буфета и комната матери и ребенка — всегда переполнен. Когда сумерки за стеклянной стеной сгущаются, зал как бы сжимается, становится ниже и уже, уютнее и еще теснее, чем днем. И от этого слышнее становится жужжание этого зала — негромкий, но очень высокого напряжения гул.
В непогоду население зала быстро растет. А уж если вылеты откладываются одновременно на нескольких направлениях, становится заметно, что у невезучих есть своя иерархия. Одни спят, сидя в креслах или лежа на широких низких подоконниках. Эти еще — из невезучих, разумеется, — везучие. Подлинно невезучие клюют носом, скорчившись на ледяных, чреватых радикулитом и жестких лестничных ступенях, или дремлют стоя, опершись локтем на барьер закрытой на ночь почты. Самые же невезучие ходят, ходят и ходят, с черной завистью разглядывая спящих в креслах и с белой — тех, кто все же улетает. Особую категорию составляют презирающие условности авиабедуины. Они, подстелив газеты, растягиваются прямо на полу, соорудив подушку из портфеля и штиблет, обернутых другой газетой.
В полшестого уборщицы включают свои машины, по виду похожие на черепах, а на слух — на пилорамы. Спящие просыпаются.
...Один из везучих невезучих встал, потянулся, хрустя косточками, сонно улыбнулся солнышку, показавшемуся за летным полем, и побрел в туалет умываться.
На свежеполитом асфальте еще не стояли такси. Было тихо, чисто и прохладно. Саломатин вздрогнул, пробормотал: «Страна утренней свежести, черт бы ее взял!» — и лениво пошел по привокзальной площади, огибая тень ресторана «Аквариум». Радио зашипело, заквохтало и объявило, что рейсы Хабаровск—Иркутск и Хабаровск—Магдагачи—Алдан откладываются до трех Москвы в связи с метеоусловиями трассы. Саломатин обреченно махнул рукой и зашагал к городу.
В тот вечер, когда румяный сержант милиции выпер Саломатина из железнодорожного вокзала, он вышел на улицу Карла Маркса и, чтоб как-то дождаться утра, пошел в сторону аэропорта. Пока дошел — все же тринадцать километров — устал и, отыскав в зале ожидания свободное кресло, тут же заснул. Разбудил его плач младенца рядом. Продрав глаза, Владимир увидел, что в проходах стоят и ходят люди, жадно следящие за креслами. Видимо, несколько рейсов задержали. Он подумал, что теперь заснуть будет труднее, попросил мамашу визгливого младенца постеречь место и спустился к газетному прилавку. Наличности оставалось меньше рубля, терять нечего — и он купил английскую «Морнинг стар». Прочтя все, что осилил, Саломатин накрыл лицо газетой, чтобы легче заснуть, но плаксивый ребенок мешал. Благодаря младенцу он и услышал очень важный и полезный для него разговор.
— А этого будить? Без вещей, куда он летит? А, товарищ лейтенант? Разбудить?
— Не нужно. Пусть спит, не тревожь человека. Бич английскую газету читать не станет.
Солнце палило так, что уже в десять утра бетонная облицовка берегового откоса прогрелась. Саломатин улегся на гладкую теплую плиту, уперся пятками в песок у основания стенки и блаженствовал, созерцая метки максимума великих наводнений двадцать восьмого и пятьдесят восьмого годов, белеющие на сером камне Муравьевского утеса, на высоте четырехэтажного дома над водой. У откоса, метрах в двух от Саломатина, лежала на спине загоревшая до синеватого отлива девушка с лицом, закрытым учебником Пискунова (высшая математика плюс такое солнце кого хочешь усыпят!). Она лежала ногами к воде, и Саломатин видел полуприкрытые купальником маленькие грудки — белые-белые, еще белее от загорелого тела над ними. И на правой — наливная алая родинка, совсем как у Ларисы... Он почувствовал, как зашевелилось запретное желание, и погнал себя в Амур. Пенистая, прозрачная и по-ночному еще холодноватая вода цвета жигулевского пива быстро успокоила. Он позагорал до полудня и пошел в читалку. В одиннадцать вечера библиотека закрылась — и он отправился в аэропорт. Двадцать шесть километров в день — это несколько утомительно, но полезно при сидячем (еще каком сидячем, он же и спал сидя!) образе жизни. Но вот что жрать? И иностранные газеты покупать надо: они теперь нужны ему, как фрак дирижеру.
Еще с вечера он был голоден, а утром в животе прямо волки зубами щелкали. До города оставалось два-три километра, с одной стороны дороги, незаметно превращающейся в проспект, уже стояли здания... Вдруг поперек дороги бросилось с полсотни парней в темно-синих костюмах, все с пирожками в зубах. На ходу парни бросали пирожки в сторону мусорной урны, но мало кто попал. Зазвенел звонок, и парни скрылись в доме с вывеской: «Техникум гражданской авиации». Саломатин огляделся — вокруг никого — и торопливо поднял с земли два жирных, еще теплых пирожка с ливером. Они были едва надкушены. Саломатин аккуратно отряхнул их, но песок все равно хрустел на зубах. Впрочем, вкуса начинки это не портило.
Пройдя еще метров двести, он заметил в траве у кювета огрызок ливерной колбасы. Везло ему в то утро на ливер! Он отрезал ножом обкусанную часть и сжевал колбасу. Рядом с огрызком в траве валялись скелет селедки и бутылка из-под «Яблочного». Это и натолкнуло Саломатина на плодотворную мысль. Он припомнил, где случалось ему видеть любителей выпить на свежем воздухе, и торопливо зашагал к бульварам.
На Амурском бульваре поживиться было нечем, но на Уссурийском, возле стоящих в тени кустов скамеек, в нескольких местах попалось съестное. В одном месте лежал почти не тронутый ломоть кеты или горбуши. Саломатин наклонился за ним, но его яростно отпихнули и обматерили. Он остолбенел, не понимая, что случилось. Оказалось, какой-то дедок увидел в нем конкурента. Дедок поднял брошенные лососевладельцами две бутылки и ушел, злобно бурча. Саломатин вытер холодный пот и поднял рыбу. Невдалеке нашелся и кусок обветренного, подсохшего хлеба. Захотелось пить. Он напился из колонки по пути к пляжу. Да, это жизнь! Каждый час, каждый миг чувствовать, что твое ничем не гарантированное, никаким законом не заслоненное от холода, голода и прочих лишений существование длится! Каждый миг чувствовать всей кожей, что живешь, — это же мало кто испытал!
Так прошло почти все лето. Он изучил все места в городе, где можно найти «подножный корм», привык не болеть после десяти километров под ливнем и ночевки в непросохшем костюме на сквозняке, привык дни напролет молчать.
И тут ему встретился друг.
Subscribe

  • iz pervyx ruk

    Zavtra vystupaet u nas texnicheskij direktor Gugla. Pro strukturu grafa giperssylok. Esli budet interesno, potom rasskazhu. (Esli budet neinteresno…

  • vmesto kommentov

    Netskap zabolel, kommenty pisat' pochemu-to ne daet. Poetomu napishu parochku prjamo zdes'. veroniq: pro sostojanie dushi vspomnil…

  • igry s guglom

    Zadachka: najti koroten'koe, grammaticheski i orfograficheski pravil'noe vyrazhenie na anglijskom, kotoroe Google najdet tol'ko na russkojazychnyx…

Comments for this post were disabled by the author